Аян медленно отошел, закрывая лицо. Он двигался тихо; тупая, жесткая боль росла в нем, наполняя отчаянием. Матрос прошел на корму: спуститься в каюты казалось ему риском – увидеть смерть в полном разгуле, ряды трупов, брошенных на полу. Он осмотрелся; голубая тишина бухты несколько ободрила его.
Прислушиваясь на каждом шагу, Аян оставил последнюю ступень трапа и двинулся к каюте Гарвея. Дверь не была закрыта; он тихо открыл ее, окаменел, шаря глазами, и вздрогнул от радости: с койки, как бы не узнавая его, смотрели тяжелые, стальные глаза штурмана.
– Гарвей! – шепнул юноша, подходя ближе. – Гарвей!
Штурман открыл рот и пошевелил губами. Первая попытка заговорить была неудачна. Потом, и было видно, что это стоит ему огромного напряжения, Гарвей прохрипел:
– Мальчик!.. Ай… В два слова: ушли все. Я дохну, ранен близ сердца… Собственно говоря, я был дурак… я и Редж… мы враги… но не…
Он двинул рукой, почесал подбородок об одеяло и продолжал:
– Шакалы разбежались, Аян. Я и Редж воспротивились; знаешь, в нашем ремесле поздно искать другого пристанища. И то сказать – Пэд умер… Никак не могли выбрать новую глотку… стадо!.. В тот день, что ты уехал, уже сцепились… Кристоф пошел к Пэду… его застрелил Дженнер. Я не могу рассказывать, Ай, – меня все что-то держит за горло… и стреляет в спине… Но вот… Ты поймешь все… решили делиться, подбил Сигби. Шхуна пуста, Ай… Ушли… Все ушли…
Гарвей смолк, его резкие, осунувшиеся черты выражали невероятное бешенство.
– Дай воды! – коротко сказал он.
Аян подал оловянную кружку, раненый пролил половину на одеяло; горло его подергивалось судорогой. Аян спросил:
– Когда это, Гарвей?
– Вчера вечером. Они все… соберутся… Один… к «Приятелю»… Понял?
– Да.
– Расскажи… – захрипел Гарвей. – Впрочем…
Он задохнулся, закрыл глаза и не шевелился. Аян сел, положил голову на руки; плечи и шея его тяжело вздрагивали; это были беззвучные, сухие рыдания. Гарвей, по-видимому, уснул. Усилия, сделанные им, отняли всю энергию угасающего, пробитого тела.
– Стелла, – сказал Аян тише, чем дыхание раненого. – Что дальше?
Прошло, может быть, полчаса; очнувшись, с горем в душе, он пристально рассматривал штурмана. Желание быть выслушанным, передать часть тяжести хотя бы полуживому, страдающему, наполняло его беглым огнем слов; он сказал:
– Гарвей, вы знаете, мне так же больно, как вам. Я… со мной случилось, но вы ничего не знаете… Я мог быть счастлив, Гарвей!..
Он смолк, ему ответила тишина.
– Гарвей, – сказал он, вставая, – я вам могу быть полезен. Я любил и вас также, Гарвей, но у меня не разбежались бы; это так. Я владел бы ими, как владеют стаей собак. Гарвей! Я нащиплю корпии и перевяжу вашу рану; кроме того, вы хотите, вероятно, поесть. Кто ранил вас?
Он протянул руку, коснувшись плеча штурмана. Гарвей молчал. Аян потолкал его, затем нагнулся и приложил ухо к груди – все кончилось.
– Прощайте, штурман! – сказал матрос. – Теперь я один живой здесь. Прощайте!..
Поднявшись на палубу, он отыскал немного провизии – сухарей, вяленой свинины и подошел к борту. Шлюпка, качаясь, стукала кормой в шхуну; Аян спустился, но вдруг, еще не коснувшись ногами дна лодки, вспомнил что-то, торопливо вылез обратно и прошел в крюйс-камеру, где лежали бочонки с порохом.
Оставляя ее, он оставил за собой тонкий дымок фитиля.
– Ты оправдаешь свое название, – сердито, но уже владея собой, сказал он. – Порхай!..
На берегу, бросив лодку, Аян выпрямился. Дремлющий, одинокий корабль стройно чернел в лазури. Прошла минута – и небо дрогнуло от удара. Большая, взмыленная волна пришла к берегу, лизнула ноги Аяна и медленно, как кровь с побледневших щек, вернулась в родную глубь.
– Пролив обманул меня, – сказал юноша, – я спасся затем ли, чтобы повелевать трупами? Но этого быть не может.
Он засмеялся. Это был тот же странный, горловой смех жизненного упорства.
– Я приду, – сказал он, посылая улыбку северу. – Приду! У меня есть песня – моя песня.
И он тронулся к заселенным местам, напевая вполголоса:
Свет не клином сошелся на одном корабле:
Дай, хозяин, расчет!..
Кой-чему я учен в парусах и руле,
Как в звездах – звездочет!
С детства клипер, и шхуна, и стройный фрегат
На волне колыхали меня;
Я родня океану – он старший мой брат.
А игрушки мои – русленя!..
Он ушел.
Умирая, одинокий, он скажет те же, полные нежной веры и грусти, твердые большие слова:
– Я – приду!..
Он счастлив – не мы.
Ленур, вахтенный, стоявший на баке, исчез неизвестным образом, между четырьмя и шестью часами утра. Отсутствие его, при общей тревоге, длилось двое суток. «Фрегат» под парусами шел к мысу Доброй Надежды.
Замечательное появление Ленура после его таинственного исчезновения заслуживает отдельного описания. Матросы обедали, разговаривая и делая предположения, не свалился ли Ленур в воду, как вдруг хорошо всем известная долговязая фигура появилась среди обедающих, высекая на ходу огонь с помощью обшарпанного кремня и старой железной ложки. В этот момент боцман подавился куском хлеба, и четверо из матросов пролили суп на палубу.
Предупреждая испуганные возгласы и тысячу нелепых вопросов, потому что бессмысленно спрашивать там, где все в конце концов получит свое должное объяснение, Ленур сказал:
– Слышал я, ребята, от одного милого молодого человека, что в хорошем обществе не принято чему-нибудь удивляться. Если, говорит, на вас упадет целый материк, да еще в придачу полсотни хороших островов, вы должны, дескать, лишь неодобрительно хмыкнуть носом, почиститься – и кончен бал.