– Это ничего, что я нелеп. Я потом вымоюсь вашим взглядом. Все нелепо. Я нелеп. Все – негры. Я негр. Я держу свою душу в руках, я буду собирать песчинки, приставшие к вашим ногам, и каждую поцелую отдельно.
– Вы не пейте больше, – серьезно произнесла она, – видите, я все еще с одной рюмочкой.
Я сделал отчаянное лицо, запел фальшиво, изо всех сил стараясь изобразить большую мятущуюся душу, но стало противно. Стол шумел, пел и свистал; по временам удушливый туман скрывал от моих глаз происходящее, а вслед затем опять и очень близко, словно у себя на носу, я видел ведерки с шампанским, за ними круг лиц – и так болезненно, что, переводя глаза с одного на другого, становился на один момент то Шевнером, то Поповым, то стариком. Иногда все замолкали, но и тут не было тишины; казалось, ворошится и бормочет сам воздух, сизый от табачного дыма.
Мы говорили о женщинах, радии, душе медведя, повестях Разина, поэзии будущего, способах перевозки пива, старинных монетах, гипнозе, водопроводах, смерти, новой оперетке, мозольном пластыре, воздушных кораблях и планете Марс. Шевнер сказал, споря с Поповым:
– Все продажно, а земля – лупанарий.
Отупелый, я чувствовал все-таки, как меня кто-то просит уйти… С трудом сообразив, что это говорит девушка, я повернулся к ней и увидел, что она громко смеется, а старичок, гладя ее по плечу, покручивает усы. И вдруг, почувствовав сильнейшее утомление, я встал среди множества больших глаз, бросил на стол горсть бумажек, стиснул маленькую, ответившую слабо на мое пожатие, руку и направился к выходу. Обернувшись у двери, я увидел, что все задерживают мою спутницу, долго прощаясь с ней, и закричал:
– Скорее! Скорее!
Шевнер подбежал ко мне, выдергивая из-за галстука салфетку, но покачнулся и, отлетев в сторону, упал; я подхватил девушку, спрашивая:
– Домой хотите? Хотите домой? Где вы живете?
– У меня голова кружится, – проговорила она, поспешно сбегая с лестницы.
Я нагнал ее внизу, подал пальто и вывел, сунув швейцару рубль. Моросил дождь, было тепло, утро вспоминалось далеким. Поняв, что день прошел, я мгновенно припомнил многое, утраченное во хмелю, но теперь ясное, сделавшее минувший день долгим. Я вспомнил, что кто-то спал на диване и что был промежуток, в течение которого я сидел вдвоем с Поповым, рассказывая ему свою жизнь. Меня мутило. Усадив девушку на извозчика, я долго не мог попасть на сиденье, наконец, отдавив ей колени, устроился. Выслушав адрес, извозчик долго бил клячу, она вышла из терпения и помчалась трамвайной линией, где в тусклой мгле светились красные огоньки вагонов.
Под ветром и дождем я раскис. Десять тысяч казались плюгавым пустяком; грузная скука села на горб, сгибая спину, и все прелести возбуждения, кроме одной, ушли.
Я обхватил рукой талию спутницы. Но инстинкт говорил мне о ее внутреннем упорстве и настороженности.
– Возьмите руку, – сказала она.
– Зачем? – спросил я. – Вам неудобно?
– Да, неудобно.
Я отнял ставшую мне чужой руку и отправил ее в карман, за папиросами. Помолчав, я сказал:
– Не сердитесь на меня.
– Я не сержусь.
Она отвернулась.
– Мария Игнатьевна, – сказал я, вспомнив, что ее сегодня так называли, – вы служите где-нибудь?
– Нет. – Она уселась свободнее и повернулась ко мне. – Я уехала от родителей.
– Так, – проницательно заметил я. – Вы, конечно, горды. Отец вас проклял, вы разочаровались в своем возлюбленном и живете в мансарде. Там у вас много книг, грязно, тесно и пахнет студентами, а на полу окурки. И питаетесь вы колбасой с чаем.
– Нет, не так, – поспешно и как бы задетая, возразила она. – У меня хорошая комната с красивой мебелью и цветами. Есть пианино. Я грязи и сора не люблю. А обед мне носят из очень хорошей кухмистерской – шестьдесят копеек. И я никогда никого не любила.
Я саркастически захохотал и поцеловал ее руку.
– Я простофиля, – сказал я, – скажите, может быть глубокое чувство с одного взгляда?
– Это вы про себя?
– Нет, вообще.
– Нет, это вы про себя говорите, – уверенно проговорила она. – Голос у нее был тихий и ровный. – Вы меня любите?
– Да, – храбро сказал я. – А вы меня?
Она смотрела с таким видом, как будто я и не говорил слов, повергающих женщин в трепет и волнение. Прошло несколько минут. Нева в отражениях огней расстилалась таинственной, глубоко думающей гладью.
– Вы врете, – холодно произнесла девушка, и мне стало не по себе, когда я услышал у самого подбородка ее дыхание. – Вы врете. Зачем вы врете?
– А вы грубы, – сказал я, озлившись. – Что я вам сделал?
– Да, вы мне ничего не сделали. – Она помолчала и тихонько зевнула. – А мне показалось…
Взбешенный, я понял этот обрывок. Мне захотелось резнуть словами – и так, чтобы это не прошло бесследно.
– Да, – горячо начал я бросать словами, – когда мужчина высказывает свое желание в самой тонкой, поэтической, нежной форме, когда он лезет из кожи, чтобы вам понравиться, когда он старается взволновать вас мягкостью и простодушием, насилуя себя, – вы гладите его по головке, блюдете себя и ждете, что он еще покажет вам разные фокусы-покусы, перевернет земной шар! А если тот же мужчина просто и честно протягивает вам руку, причем самый жест этот говорит достаточно выразительно, – вы или бьете его по щеке, или ругаете. Разве не так? Что там! Ведь полюбите же кого-нибудь.
Разгоряченный, я уронил папиросу, замолчал и искоса взглянул на Марию Игнатьевну. Она смотрела перед собой, казалась беспомощно усталой. Я вдруг потянулся к ней, но удержался и скис.